Культура

Писатель Татьяна Толстая о себе

Писатель Татьяна Толстая — о тканях, которые привоз из-за границы папа, о серебряных браслетах и о том, как он покрасила волосы зеленкой.

Если бы жизнь Татьяны Толстой сложилась иначе, я сшила бы себе желтые шелковые шаровары, носила бы турецкие гаремные тапки с загнутыми носами и двадцать пять серебряных цепочек, а лучше монисто -туркменское какое-нибудь такое или грузинское. Браслеты, конечно, до локтя. Шали розовые, жаркие, с голубыми огурцами, с фиолетовыми розами. Тюрбаны. Курила бы кальян. Глаза подводила бы сурьмой, волосы — когда не тюрбан — носила бы вольными, распущенными, а по праздникам надевала бы тюбетеечку или жемчужную сетку. Я варвар, мне можно.

Собственно, никто и никогда мне не препятствовал именно так одеваться, просто денег не было, да и куда бы я поперлась в таком дурацком виде? У нас не Серебряный век и тут не Монпарнас. А главное — темперамент Татьяны Толстой не позволял шляться в таких театрально-балаганных, бакстовских костюмах, потому что они предполагают компанию богемную, расслабленную, пыощую, вольных нравов, я же была кабинетным очкариком и книжным червем и даже на танцы ходить не любила: скучно.

Нас у мамы было семеро, причем девочек пять, и ни одна шить не умела, так что с красивой одеждой были проблемы. В магазинах висели какие-то халаты. Были неумелые портнихи. Однажды в допотопные времена мне что-то сшили в ателье — уж не помню что. Помню, что у приемщицы были необыкновенно длинные красные ногти невиданной красы, они летали над белыми разлинованными квитанциями каклепестки. Я была заворожена ими, сказала маме. Мама — сухо, как всегда, — заметила мне, что это ногти бездельницы.

Сама мама трудилась за семерых: готовила, подметала, стирала, вязала, делала всю черную ручную работу, таскала тяжести, копалась на даче в огороде, а кроме того обучала младших детей иностранным языкам. У нее вообще никаких ногтей не было, а ей, наверно, хотелось. Но если она сказала, что длинные красные ногти это неправильно, то, значит, неправильно.

Папа ездил за границу и старался нам всем привезти подарки. Это было непросто. Однажды он купил пять пар обуви — для всех дочерей, — и его задержали на таможне за намерение спекулировать. Все оправдания, что детей семеро, а сам он профессор университета, не действовали. Отбился с трудом.

Папа не умел покупать платья, поэтому он привозил отрезы тканей: сошьете как-нибудь. Они были такие неземные! В 1950-е годы он привез для мамы две удивительные нейлоновые ткани — тогда нейлон был модной новинкой. Одна была полупрозрачная сиреневая ткань, искусственный «газ», и по сиреневому полю были разбросаны белые рельефные букетики ландышей. Вторая была желтой, тоже полупрозрачной, и цветы были — мимоза. Из сиреневой мама сшила платье на чехле, но носила его редко: это было так красиво, так необыкновенно, что носить его было вроде как и некуда. А желтая была уж слишком.

Еще он привез Татьяне Толстой черную нейлоновую шубу, легкую и чудно пахнувшую. Она висела в прихожей на вешалке, и я, проходя мимо, зарывалась лицом в ее прохладу. Подкладка была свистящая, блестящая, и от нее слабо веяло ванилью.

Некоторые ткани мы никак не могли поделить между собой, поэтому оставляли до лучших времен, и право выбирать получала та из нас, которая выходила замуж. Вот тогда и выяснялось, что папа купил слишком короткий кусок, маломерку, и на полноценное платье его не хватает. А одна ма терия, которую он купил для мамы, оказалась годной только на концертное платье: это был темно-синий английский бархат, как-то хитро мерцавший серебряной пылью, причем непонятно было, как это ему удавалось. Папа, видимо, представлял маму в этом королевском платье на невероятном балу — так он ее видел, -но мама была всегда в какой-то старой кофточке, в фартуке и с кухонным полотенцем через плечо: подхватить что-нибудь горячее, и это синее мерцание ее сконфузило. Бархат убрали в сундук, и он там пролежал сорок лет.

Мама ходила черт знает в чем: в удобном и старом, но если ждали гостей или она сама собиралась в гости, то она шла в свою спальню и возвращалась оттуда совершенно ослепительной. Непонятно было, как она это делала: как будто ее там пере-колдовывали. Каблуки, французские духи, помада и сверкающий голубой взгляд. И это все? Ведь этого же не может быть достаточно? Мама никогда не пользовалась никакой косметикой, у нее не было ни пудры, ни туши, ни кремов, кроме крема для растрескавшихся рук. У нее были только духи, папа привозил. Самые дорогие, самые таинственные.

Иногда она позволяла рассматривать вещи в ящиках своего комода — мы, конечно, начинали канючить и выпрашивать, но она держалась стойко и ничего не раздаривала: как-нибудь потом. Там были чудесные шарфы, ожерелье в форме серебряной стружки, сумочка «шанель» (это когда у всех прочих — хозяйственные кошёлки и хлопчатобумажные чулки в резинку!). Они там просто лежали, она ими не пользовалась. Какие-то красивые часики — она их не надевала; туфли — она их не носила. Перчатки. Серег не было. Колец не было. Браслетов — никогда.

Мне так хотелось всего этого: браслетов, колец, серег, бус, — и чтобы много, с избытком, через край. Мне так хотелось закутаться во все шали и намотать себе на голову тюрбаны из всех шарфов, а из тех, что останутся, сшить себе восточные шаровары или, на худой конец, цыганские юбки. Я алчно рассматривала книжные, альбомные картинки с этой избыточностью, невозможной в реальной, нормальной, ежедневной жизни.

Но я росла под насмешливым голубым взглядом мамы, которая умела без слов, одним поворотом головы дать понять, что это все для бездельников, а надо работать. Учиться, например. И учиться понимать, что красоту можно и нужно включать и выключать и что секрет шарма не в сапогах и не в кофточках. Тем более когда у тебя нет ни приличных сапог, ни красивых кофточек.

В самом начале 1970-х в Питер внезапно завезли кучу какой-то иностранной обуви. Советская была чудовищной, я не хочу о ней говорить. Баретки со шнурками. Купить и повеситься.

На шнурках на этих. Помню, Татьяна Толстая шла мимо магазина и в широкое освещенное окно его увидела, что женщины ползают по полкам, как осы. Меня вихрем закрутило, внесло внутрь. Там — с давкой и криками — продавалась нечеловеческая, неприличная красота: розовые замшевые туфли на высоких толстых каблуках с бантом на пятке. Ослепнув от страсти, я прорвалась к прилавку и дрожащими руками отдала за них всю свою наличность, всю стипендию, которая, к сожалению, была со мной в сумочке.

Конечно, это был нечеловеческий ужас: температурный бред поросенка. Конечно, их сделали в какой-то социалистической стране, в которой ступни у женщин плоские, как утюги. Конечно, эти банты не подходили ни к одной одежде, так что приходилось прятать ноги под стул, а потом пришлось их и вовсе оторвать, после чего совсем стало непонятно, почему у девушки на ногах эти куски ветчины, этот окорок тамбовский? И еще я покрасила свои густые медвежьи волосы в темно-зеленый цвет — у меня была темно-зеленая мохеровая кофта, и волосы стали совершенно как эта кофта; зеленкой красила, в тазу.

Я вышла из ванной, равномерно зеленая и мохнатая от макушки до попы; из этих ТЮЗовских джунглей сверкали стеклышки моих близоруких очков, а на ногах топырились свиные рульки.

— Ты варвар! — сказала мама.

Ну, значит, варвар. Как мы знаем, Вселенная всегда откликается на наши просьбы и запросы, но неточно, словно недослышав: потом, позже в жизни, когда я жила в Америке, я смогла вволю накупить себе и бус, и шалей, и всего этого барахла, и там, конечно же, был специальный праздник Хеллоуин, карнавал для таких, как я, и конечно же, я выпросила в своем колледже театральный реквизит — кринолин, шекспировское что-то, Гертруда, наверно. Тяжелая парча, и кружева, и банты, и все это пахло пылью и кулисами, я накрасила глаза до бровей особой театральной пудрой с блестками и сияла, как крокодил на солнце, и даже получила на домашнем балу какой-то приз за свой наряд: банку маринованных грибов, собранных в Массачусетсе эмигрантами. Но все это было совершенно не то. И банты были фальшивыми, мертвыми, и кринолин был чужой и молчал. И окруженная скелетами, тиграми, пиратами, ведьмами, утопленниками, висельниками и вампирами, я чувствовала себя не собой, а такой вот тоже нечистью, которой предстоит сгинуть с первыми лучами солнца, когда пропоет третий петух. Нет, не надо мне этого.

Я покупаю себе красивые платья, вешаю их в шкаф и не ношу их. Туфель у меня не перечесть. Татьяна Толстая покупает сумочки, шарфики, цепочки всех сортов, серьги и складываю все это в ящики комода. Есть у меня специальные шкатулки для колец, есть полки для шалей. Там и сям стоят группами флаконы с духами; я их покупаю, но душиться не люблю. Каждый год я покупаю себе новый серебряный браслет и даю ему тайное имя. Когда я сажусь работать, я раскладываю перед собой свои побрякушки, но не надеваю: а зачем? У меня хорошее воображение, и в своем воображении я владею всеми вещами мира, люблю, что хочу и кого хочу. Не пойду по дороге, пойду поперек. Не по земле, по облакам.

Комментарии

Самое популярное

Наверх